В «Цифровой истории» опять поговорили о «сталинских репрессиях»: мифы, реальные цифры, интерпретации

В «Цифровой истории» опять поговорили о «сталинских репрессиях»: мифы, реальные цифры, интерпретации

Егор Яковлев, автор проекта «Цифровая история», предложил разложить проблематику на несколько комплексов: определение самого термина «репрессии», оценка численности пострадавших, генезис явления (почему они произошли, была ли у них уникальность), вопрос о том, почему пик пришелся именно на 1937–1938 годы, вопрос ответственности и, наконец, последствия. Его собеседник — Кирилл Борисович Назаренко, доктор исторических наук, тут же вносит уточнение…

«Ошибка очевидца» и главная источниковедческая проблема

«Я бы добавил ещё один вопрос — источниковедческий: откуда и почему мы о них знаем?» — говорит Назаренко.

Он сразу же делает важное методологическое замечание, с которого, по его мнению, и нужно начинать любой серьезный разговор о репрессиях.

Кирилл Борисович проводит параллель: современные исследователи репрессий находятся примерно в том же положении, в каком историки конца 1980-х находились в отношении Великой Отечественной войны. Тогда, к концу восьмидесятых, казалось, что о войне известно много: общая канва событий, масса воспоминаний, множество исследований. Но прошло 35 лет, случилась «архивная революция» — доступ к документам и массовый интерес исследователей позволили подняться на качественно новый уровень. Теперь можно разбирать почти каждый бой, знать, кто кого сбил.

«С репрессиями ситуация такая, — говорит Назаренко. — Много написано, есть воспоминания, есть исследования. Но этой самой пресловутой архивной революции не случилось. И мы окончательно сможем серьёзно продвинуться вперёд тогда, когда все документы, в том числе следственные дела, окажутся доступны для рядового исследователя, не для какого-то одного исследователя с лампасами или допусками, а для массы исследователей. До тех пор я буду стараться избегать категорических суждений».

Он предупреждает и о другой ловушке — «ошибке очевидца». Человек, живший в эпоху, уверен, что знает о ней всё. Это иллюзия.

«Я со стопроцентной уверенностью заявляю: современник не знает о своём времени почти ничего, — подчеркивает Назаренко. — Мы знаем, какой моден покрой штанов, сколько стоит чашка кофе, мы знаем тонкости взаимоотношений. Но мы не знаем о пружинах событий и не можем отличить важные события от второстепенных. Не потому что секретные документы недоступны, а прежде всего потому, что не видим, какие события сейчас важны и через сто лет породят какие-то важные последствия».

Поэтому к мемуарам, к уверенным суждениям мемуаристов («я знаю, всё было так, виноват вот этот») нужно относиться как к материалу, с которым работаешь, но которому верить, конечно, нельзя.

Егор Яковлев добавляет: тема политизирована до предела.

«По отношению к репрессиям люди очень часто судят о том, кто свой, а кто чужой, — говорит он. — В то время как научный подход таким быть не может».

Назаренко соглашается и поднимает ещё один болезненный момент: жива семейная память, жива боль.

«Признать, что твой родственник был репрессирован, потому что был виноват, психологически очень тяжело, — говорит он. — Я не знаю практически людей, которые бы честно сказали: «Да, я видел следственное дело моего прадеда, он украл какую-то сумму или совершил халатность и был посажен справедливо». Зато я знаю массу случаев, когда люди рассказывают фантастические неправдоподобные истории о дедушке, который рассказал всю правду Сталину и несправедливо пострадал».

Всё это, подытоживает он, делает работу историка особенно сложной. Но задача — сохранять научную линию.

Цифры: сколько их было на самом деле?

Егор Яковлев предлагает начать с оценки численности. Назаренко переходит к фактам.

У нас есть сводные данные, появившиеся ещё в хрущёвское время и уточненные в перестроечные годы. В основе этих данных лежат справки 1930-х годов.

Цифры выглядят так. С 1921 года до начала 1954 года — от окончания Гражданской войны до смерти Сталина — в Советском Союзе по политическим статьям (в РСФСР это была 58-я статья, в Украинском кодексе — 59-я, в остальных республиках они отличались на два-три номера) было приговорено:

— к смертной казни — по одним данным, 642 980 человек, по уточнённым перестроечным данным — 799 455 человек;

— к лишению свободы — 2 369 220 человек по старым данным и 2 634 397 по уточнённым;

— к другим наказаниям (ссылка, высылка, принудительное лечение) — 765 180 человек по одним данным и 629 454 по другим.

«Всего получается приговорено от 3 777 380 до 4 060 36 человек, — говорит Назаренко. — И из них к смертной казни, повторю642 тысячи или 799 тысяч. Грубо говоря — 4 миллиона приговорено, из них 800 тысяч к расстрелуНе все приговоры были приведены в исполнение, но большинство».

Однако Назаренко тут же предлагает не застывать в ужасе от этих цифр, а посмотреть на них в контексте. Он задаёт вопрос: много это или мало?

«А сколько было осуждено за уголовные преступления? — говорит он. — С 1930-го по 53-й год за уголовные преступления было осуждено 9,5 миллиона человек».

Егор Яковлев уточняет:

«Между прочим, двадцатые годы — это колоссальный рост преступности».

Назаренко соглашается, но подчёркивает, что прямая корреляция между уровнем преступности и числом заключённых — вещь сложная.

Он приводит сравнительную статистику. В 1941 году в Советском Союзе на 100 000 населения приходилось 1 243 заключённых (по любым статьям). В 1953 году — 1 546. Для сравнения: в России в 2000 году было 690 заключённых на 100 000 населения, а сейчас — чуть больше 200. В Соединённых Штатах в 1999 году — 747 заключённых на 100 000, в 2024 году — 630.

«То есть в два раза меньше в процентном отношении к населению, чем сидело в Советском Союзе в 41-м году, — говорит Назаренко. — И в два с половиной раза меньше, чем сидело в 53-м. Причём Соединённые Штаты сейчас лидируют по количеству заключённых на душу населения в мировом масштабе».

Его вывод: количество заключённых зависит не столько от уровня преступности, сколько от карательной стратегии государства. За 25 лет в России число заключённых снизилось в три раза, но это связано не со снижением преступности, а с применением других форм наказания — тех же электронных браслетов. И если бы в 1930-е существовали современные представления о наказаниях, заключённых было бы гораздо меньше. Уровень преступности и численность заключённых связаны, но связаны очень сложным образом, напрямую они не коррелируют.

«Оформить»: правосознание эпохи и политические статьи

Назаренко переходит к вопросу, который, по его словам, принципиально важен для понимания механизма репрессий. Он ссылается на работу американского историка Питера Соломона «Советская юстиция при Сталине».

«На мой взгляд, это очень важная теоретико-методологическая работа, — говорит Назаренко. — Соломон ставит вопросы, на которые можно спорить, но нельзя оспорить саму постановку».

Соломон исследует правоприменительную практику. Он обнаруживает, что в Советском Союзе зачастую принимались законы с очень большой санкцией. Тот же знаменитый «закон о трёх колосках» (на самом деле — закон о борьбе с хищениями социалистической собственности) или закон 1940 года о борьбе с самовольным уходом с работы — тоже предусматривал тюремное заключение.

«Но Соломон показывает, что эти законы функционировали очень интересным образом, — объясняет Назаренко. — Это была воспитательная PR-акция, а не закон для применения. Его принимали, проводили несколько громких показательных процессов, виновные получали на всю катушку, а через два-три года применение закона сходило на нет. Тем более что он дублировал другие статьи Уголовного кодекса».

Тут Назаренко делает неожиданный ход и проводит параллель со знаменитым спором Жеглова и Шарапова из фильма «Место встречи изменить нельзя». Жеглов подбрасывает кошелёк, чтобы посадить преступника, Шарапов стоит на позициях процессуальной чистоты. Жеглов говорит: «Выйдем на улицу и спросим у людей, кто прав? Вор должен сидеть в тюрьме. А что ты скажешь женщине, у которой этот кирпич украл карточки, обрёк на голод её детей? А я его посадил и спас десятки женщин».

«Это отражение реального правосознания 1930-х годов, — говорит Назаренко. — Есть такое явление, как правосознание. Причём оно коллективное. В тридцатые годы господствовало представление, что вор должен сидеть в тюрьме. А как он будет оформлен — не очень важно».

«Оформить» — слово из сленга правоохранителей того времени. Означает — провести через суд, превратить обвинительные материалы в приговор.

И здесь Назаренко озвучивает гипотезу, которая, по его словам, уже давно высказана в историографии и основана на документах НКВД: значительная часть людей, осуждённых по политическим статьям, на самом деле были уголовными преступниками, которых просто «оформили» по политическим статьям.

«Существует переписка лагерного начальства, — говорит он. — Где говорится, что от одной четверти до одной трети людей, у которых в приговоре стоит 58-я статья, на самом деле уголовные преступники. Очень опасные».

Как это происходило? Назаренко приводит пример. Ограбили сберкассу, убили милиционера. Можно провести как вооружённый грабёж, а можно — как теракт. Убийство милиционера ослабило Советскую власть? Несомненно! Хищение денег из сберкассы подорвало экономическую мощь? Тоже! И суды в тридцатые годы подходили к доказательной базе по политическим статьям гораздо менее критично, чем к доказательствам по общеуголовным статьям. Следователю было проще подвести матерого уголовника под 58-ю статью, чем возиться с целым букетом статей — грабёж, убийство, хранение оружия.

«Это соответствовало правосознанию людей 1930-х годов, — подчёркивает Назаренко. — У людей это не вызывало шока. Он же сидит в тюрьме. Посажен».

И он рассказывает анекдот, который, по его словам, скорее всего, сочинён, но очень хорошо передаёт дух того времени. На Выборгской стороне в Ленинграде завелась банда хулиганов, которые приставали к девушкам, идущим в ночную смену на текстильные фабрики. Кому подол платья обрезали, кого в грязи изваляли, кого просто потискали и отпустили. Никого не насиловали, материальный ущерб — ситцевое платье, телесных повреждений особых нет. Им давали 15 суток, потом ещё 15, кого-то арестовывали на несколько месяцев за хулиганство. Но девушки перестали выходить в ночную смену, начались массовые прогулки, срыв плана. И тогда хулиганов упекли по 58-й статье на 15 лет каждого за саботаж — срыв выхода на работу работниц текстильных фабрик.

«Можно сказать, что «кровавая сталинская юстиция» отправила невинных младенцев валить лес, — говорит Назаренко. — А можно посмотреть с другой стороны: люди стали спокойно ходить на работу, их перестали мучить хулиганы. Это придумано, я не видел доказательств, но это хорошо отражает дух того, о чём я говорю».

Репрессии в верхах и массовые репрессии: два разных механизма

Назаренко предлагает разделить репрессии на две большие категории, которые, по его мнению, нельзя смешивать: репрессии в верхах и массовые репрессии. Механизмы были разными.

Говоря о репрессиях в верхах, он подчёркивает, что это была, с одной стороны, борьба за власть. Но, с другой стороны, нужно учитывать, что уровень ответственности руководителей всех уровней в сталинское время был очень высоким. Руководитель, у которого плохо работал завод, — не воровавший, не продававший секретов, просто не справившийся с управлением, — мог получить серьёзное наказание вплоть до расстрела. Мог и не получить — всё зависело от конкретной ситуации. Тут был и элемент придворных интриг, и личных отношений. Но потенциальный уровень ответственности был колоссальным.

В качестве примера Назаренко приводит репрессии в армии. В 1936–1940 годах из вооружённых сил было уволено и не восстановлено 9 700 лиц командного состава. Арестовано из них 875 человек. Осуждено военными трибуналами за контрреволюционные преступления — 2 218 лиц командного состава, вместе с политсоставом — примерно 2 500.

«А в 1936 году численность командного и политсостава Красной Армии была 200 000, — уточняет он. — В 1941 году — 430 000. То есть осуждено было 2 500 командиров из 200–430 тысяч. Очень маленький процент, меньше одного процента. Но принцип был таким: чем выше звание и должность, тем выше шансы попасть в это число. Командиров уровня роты, батальона было немного, а командиров уровня дивизия, корпус, округ — много. Высший командный состав сменился практически полностью».

Назаренко упоминает гипотезу Сергея Минакова о том, что командный состав Красной Армии был сильно фрагментирован на «дружины», завязанные на определённых вождей. И как только этот вождь попадал в опалу — Якир, Уборевич, Блюхер, — он тянул за собой целый хвост людей из своей «дружины».

Массовые репрессии — это совсем другая история. И если нарисовать столбиковую диаграмму расстрельных приговоров, то столбик 1937–1938 годов уходит прямо в небеса. Он выше, чем во время Великой Отечественной войны.

«Когда мы начнём говорить о массовых репрессиях, — говорит Назаренко, — нам придётся строить совершенно другие исследовательские модели. Исследователей внимание сфокусировано именно на 37–38 годах, потому что существует представление, и, наверное, оно правильное, что максимум несправедливых приговоров был вынесен именно в это время».

О терминах: незаконные или несправедливые?

Назаренко делает важное терминологическое отступление. Он говорит, что у нас довольно грязный язык. В конце 1950-х — начале 1960-х возник термин «незаконные репрессии».

«На мой взгляд, репрессии были бы незаконными, если бы Сталин или Ежов с револьвером бегали по Москве и убивали встречных прохожих, — говорит он. — Или как в Сальвадоре были эскадроны смерти. Проблема в том, что эти приговоры были оформлены вполне законным образом — либо как приговоры регулярных судов, либо как решения «троек». Они были оформлены юридически так, как следовало делать в данный момент. С этой точки зрения они были законны. Правильнее говорить о несправедливых приговорах».

У него есть версия, почему возник этот тезис о незаконности.

«Мне кажется, это связано с тем, что наши диссиденты пытались донести до англоязычных журналистов, насколько это плохо, — говорит он. — А я боюсь, что англоязычный человек не понял бы, если ему рассказывать о несправедливом судебном приговоре. В сознании англоязычных людей зашито: если приговор формально правильный, он не может быть несправедливым. Достучаться до американских и британских журналистов можно было только через тему незаконности. А несправедливость — это вообще какое-то русское, славянское понятие. У нас есть схема Шемякина суда: суд может быть формально правильным, но по существу — свинство».

И это сильно затрудняет работу. Потому что когда мы начинаем говорить о справедливости или несправедливости конкретного приговора, мы зачастую натыкаемся на то, что источники не позволяют нам судить.

Назаренко приводит личный опыт. Он видел два судебных дела того времени. Одно — расстрелян, другое — получил пять лет за антисоветскую агитацию. Оба приговора основаны на показаниях свидетелей. Во втором случае он видел реабилитационное дело 1958 года: те же свидетели, которых удалось найти, дают прямо противоположные показания. В 1938-м говорят: «да, это плохой антисоветский человек», в 1958-м: «нет, прекрасный, советский, зря расстреляли». И что делать?

Затем Назаренко касается темы доносов. Он говорит, что, судя по исследованиям, доносы играли глубоко второстепенную роль.

«Наша российская моральная дилемма, — поясняет он. — Мы почему-то считаем, что донос — это всегда плохо. Но если вы являетесь свидетелем опасного преступления и не сообщаете в органы — это странная позиция».

Главную роль в массовых операциях играли два источника: сведения, которые имелись у органов на соответствующих людей, и показания ранее арестованных. Именно они были главным источником фамилий, за которыми приходили во второй половине тридцатых годов.

Почему 1937-й? Гипотезы и вопросы без ответов

Егор Яковлев просит разложить ситуацию на составляющие и начать с вопроса: почему именно 1937–1938 годы? Назаренко признаётся, что это очень сложный вопрос.

Он упоминает попытку доктора исторических наук Юрия Жукова связать репрессии с принятием Конституции 1936 года. Жуков, говорит Назаренко, хорошо ставил вопросы, но отвечал на них не очень хорошо. Действительно, вопрос о том, зачем Сталину понадобилась Конституция 1936 года, до сих пор не имеет удовлетворительного решения. Объяснение «Сталин хотел всех обмануть и запутать» не работает.

«С одной стороны, у нас Конституция очень демократическая: ликвидируется категория «лишенцев», все получают равное избирательное право, провозглашаются свободы. А тут же начинаются массовые операции. И происходит ещё одно важное событие: с 1938 года резко падает роль Политбюро в принятии решений. Олег Хлевнюк хорошо это показал, — говорит Назаренко. — До 37-го Политбюро заседает раз в два-три дня, заседания длятся по 8–12 часов, принимаются сотни решений. С 38-го — как обрезало. Политбюро собирается 10–12 раз в год, заседания длятся 3–4 часа, принимается пара десятков решений».

Качество власти Сталина изменилось. Если до этого он был первым среди равных, то теперь Сталин начал советоваться по тем вопросам, по которым хотел, с теми людьми, с которыми хотел. Окончательно эта схема оформилась с началом Великой Отечественной войны, когда он стал Верховным Главнокомандующим и Наркомом обороны, и сохранилась до 1953 года.

«Очевидно, что эти три явления — массовые операции, изменение качества власти Сталина и Конституция — как-то связаны, — заключает Назаренко. — Но как — я не могу представить внятной концепции».

Егор Яковлев предлагает несколько идей. Во-первых, он рекомендует работу американской исследовательницы Ольги Великановой, посвящённую сталинской Конституции. Великанова, по словам Яковлева, изучила переписку между руководителями Советского государства во время подготовки Конституции — она обширна и не несёт следов фальсификаций. Она приходит к выводу, что Сталин, Молотов и другие большевики были людьми эпохи Просвещения, уверенными, что изменение общественного строя меняет человека. Выросло новое поколение советских людей, для которых можно издать такую демократическую Конституцию. Плюс внешнеполитический фактор: Советский Союз пытался продемонстрировать, что он не диктатура.

Затем Яковлев называет три основных фактора, которые, по его мнению, привели к репрессиям.

Первый — близость войны. В середине тридцатых это было уже понятно, а в 1937-м она просто началась (нападение Японии на Китай, в азиатской историографии это считается началом Второй мировой). Реалистичным сценарием было первоначальное нападение Японии на Советский Союз, к которому потом присоединится Германия. Назаренко соглашается: события на Хасане и Халхин-Голе воспринимались именно в этом контексте.

Второй фактор — новая Конституция и грядущие выборы. Местные элиты были недовольны идеей альтернативных выборов, видели в этом перспективу усиления врагов, возрождения старых оппозиционных партий — эсеров, меньшевиков, монархистов. Они были заинтересованы в чистке политических конкурентов.

Третий фактор — смена руководства НКВД. Ягода осуждён, пришёл Ежов. Известна фраза Сталина о том, что Ягода оказался не на высоте в разоблачении заговоров. Была конъюнктура на разоблачение заговоров, и Ежов занялся этим очень энергично.

Назаренко в целом соглашается и добавляет ещё одну зарницу будущей войны — мятеж Франко в Испании в июле 1936 года. А уже в августе 1936-го начинается первая операция НКВД. Хочется поставить эти два события в связь, хотя «после» не значит «вследствие».

«Но мы здесь, пока, высказываем гипотезы, — осторожно говорит Назаренко. — Это всё звучит логично на уровне сегодняшних знаний. Но когда мы сможем глубже погрузиться в архивы, мы увидим массу деталей и скорректируем эти позиции».

Эффективность репрессий и проблема «частого гребня»

Назаренко ставит вопрос: насколько эффективны были эти операции? И признаётся, что отвечать на него трудно. Но есть одно интересное исследование.

Он ссылается на работу Лайдинина и Веригина «Финская разведка против Советской России». Финляндия — единственная страна, чья разведка работала против СССР и открыла свои документы за 1930-е годы (правда, не по персоналиям, а по другим документам). Лайдинин и Веригин приходят к выводу: в 1939 году финская разведка констатировала, что агентуры у неё в Советском Союзе не осталось. Вся была выбита за 1937–1938 годы.

«Но при этом по обвинению в шпионаже в пользу Финляндии на территории Карело-Финской ССР было осуждено примерно в шесть раз больше людей, чем было финских шпионов всего, по данным финской разведки», — говорит Назаренко.

С одной стороны, могли быть люди, сочувствующие финнам, которые не были завербованы официально, — потенциальные агенты. Но тот факт, что осуждено в шесть раз больше людей, чем состояло на учёте у финнов, говорит в пользу теории «частого гребня». НКВД решил, что лучше перестараться, чем недостараться, — арестовать больше, чем упустить шпионов. Конкретно на финском направлении операции оказались эффективны в плане борьбы со шпионажем.

«Но при всём при этом мы не будем рекламировать такой способ борьбы, — говорит Назаренко. — Посадить в шесть раз больше людей, чем было шпионов, или убить, но зато всех переловить — опасный способ».

Егор Яковлев добавляет важный контраргумент:

«Мы не можем оценить, насколько на этих территориях в результате репрессирования тех, кто шпионами не был, возникли антисоветские настроения, которые могли выразиться в коллаборационизме уже во время Великой Отечественной войны».

Назаренко соглашается:

«Очень правильное соображение. Уж не говорю об отдалённых последствиях. Масштаб событий 37–38 годов дал оружие людям, которые ставили на одну доску Сталина и Гитлера».

Механизм операций: лимиты, тройки и альбомы

Егор Яковлев кратко напоминает механизм. Операции были тайными, длились в очень короткий срок. В качестве судов назначались не обычные суды, а «тройки».

Назаренко уточняет:

«Когда говорят «тройки НКВД», там были не только сотрудники НКВД. Входил прокурор областной, руководитель областной партийной организации и руководитель НКВД. Но эти тройки принимали решения по так называемым «альбомам» — спискам обвиняемых с предельно краткой характеристикой. У членов тройки не было возможности и времени вникнуть в обвинения. В одном альбоме могли быть сотни фамилий, и эти альбомы подписывались десятками. Это упрощённая квази-судебная процедура. Она была легитимна, потому что основывалась на распоряжениях. Но с точки зрения защиты, возможностей оправдаться у обвиняемых не было совсем».

Егор Яковлев поясняет на примере «кулацкой операции». Органы НКВД должны были предоставить в центр данные о том, кто стоит на учёте среди кулаков, уголовников и других антисоветских элементов. Назаренко добавляет:

«В частности, бывшие белые офицеры. Я занимался моряками последнего призыва царского флота. Там действительно были люди, активные белогвардейцы в свои 40 лет. Но к концу тридцатых им было уже 60, чисто физически вряд ли они были опасны. Но многие из них попали в эту историю».

Дальше с мест отправлялись цифры в центр, на основе них формировались лимиты — сколько можно арестовать и расстрелять по регионам. Назаренко говорит, что есть исследования, показывающие: руководители некоторых регионов просили повысить лимит, иногда в разы. Были регионы, где не просили. По этим оттенкам можно судить об отношении местного руководства к процессу. Он приводит пример: Берия, руководя Грузинской компартией, лимиты не повышал, и в Закавказье репрессии носили менее масштабный характер, чем в Москве и Ленинграде.

После утверждения лимитов происходили аресты. Следствие длилось две недели, потом дело передавалось в «тройки». Тройки могли рассматривать несколько десятков дел в день, а в исключительных случаях — несколько сотен. О справедливом судопроизводстве речи не шло.

Ответственность Сталина: вышел ли НКВД из-под контроля?

Егор Яковлев задаёт вопрос, который, по его словам, волнует всех: какую ответственность несёт Сталин? Он направлял репрессии или НКВД вышел из-под его контроля?

«Оба ответа на этот вопрос плохие для Сталина, — говорит Назаренко. — Если НКВД вышел из-под контроля — Сталин слабый руководитель. Если не вышел — Сталин инициировал политику и несёт ответственность».

Назаренко признаётся, что не верит в то, что НКВД сильно вышел из-под контроля. Сталин был жёстким руководителем. Но есть парадокс: практически все руководители областных и республиканских структур НКВД, которые проводили массовые репрессии, были осуждены на следующем этапе, когда Ежова сменил Берия. Сам Ежов был расстрелян, расстреляны были десятки руководителей НКВД.

«Видимо, в довольно серьёзной степени Сталин был недоволен результатами того, что случилось, — говорит Назаренко. — Но никакого массового пересмотра дел с приходом Берии не произошло. Отдельные дела пересматривались, ряд высокопоставленных военных был освобождён. Но в целом результаты сохранились. Ответственные за операцию казнены, а люди, попавшие в места заключения, остались. Двойственный ответ. Сталин вроде бы был недоволен, но с результатами согласился».

Егор Яковлев придерживается другой точки зрения. Он считает, что НКВД вышел из-под контроля — не в том смысле, что Ежов готовил заговор, а в том, что Ежов придерживался логики: чем больше людей уничтожить или отправить в лагеря, тем меньше будет социальной базы для врага. Это стало вызывать серьёзнейшие проблемы на местах. Сигналы с мест глушились, но до Сталина стали доходить. Одним из таких сигналов было сначала письмо, а потом и визит Михаила Шолохова к Сталину. И Сталин начал понимать, что процесс имеет не тот результат. В результате Ежов был расстрелян, а массовые операции свёрнуты.

Назаренко замечает:

«Было бы логично, если бы речь шла о том, чтобы исправить произошедшее, начать массовый пересмотр приговоров. Но этот процесс запущен не был».

Яковлев уточняет:

«Около 150 тысяч человек было выпущено из тюрем — тех, кто не успел быть осуждённым. Но осуждённые уже были списаны со счетов. Это был бы очень сложный процесс, потребовал бы неимоверных усилий — упрощённое делопроизводство, упрощённое судопроизводство. Как их реабилитировать — непонятно».

ГУЛАГ и Аушвиц: принципиальная разница

Егор Яковлев задаёт провокационный вопрос. Во времена Холодной войны в Германии разразился знаменитый спор историков. Эрнст Нольте утверждал, что нацизм — это плохо, но это реакция на большевизм, и разницы между ними нет, ГУЛАГ — это то же самое, что и Аушвиц. Яковлев просит прояснить разницу.

Назаренко начинает издалека. Он говорит, что у большинства людей образ советского лагеря формируется через гитлеровские концлагеря — кино, документалистика. Гитлеровские лагеря были построены в рамках Ordnung: двойные заборы из колючей проволоки, стройные ряды бараков, вышки, овчарки.

«Советский лагерь по сравнению с гитлеровским выглядел как «Запорожец» по сравнению с «Мерседесом», — иронизирует Назаренко. — Есть документы послевоенные о том, как в особых лагерях, где содержались на каторжном режиме особо опасные гитлеровские пособники, запрашивали колючую проволоку. Оказывается, что НКВД—МВД недополучало ежегодно 50–70% колючей проволоки для оборудования лагерей. Забор был в три раза ниже, или огорожен только с двух сторон, или его вообще не было. Бежать было некуда — вокруг тайга. Зимой любой побег — самоубийство, а летом была практика у матёрых уголовников «сезонных» побегов: на месяц-два в тайгу, пожить в землянке, вернуться осенью, потому что срок за побег к 20 годам не сильно огорчал».

Но главное различие, по мнению Назаренко, не внешнее. Он предлагает посмотреть на смертность в лагерях. Это параметр, который интегрирует все стороны жизни: быт, питание, медицину.

За 1930–1949 годы (19 лет) смертность в лагерях ежегодно колебалась от 3 до 7% в среднем. В тюрьмах и колониях — от 1 до 4% в год. Естественный фонд смертности в обществе — примерно 3–4%. Но в лагерях контингент был более молодой, глубоких стариков было немного. Поэтому превышение в полтора-два раза говорит о том, что условия в лагерях были хуже, чем в среднем по СССР.

«Отдельные годы смертность подскакивала, — говорит Назаренко. — Самые плохие — 1933 год, 16% смертности; 1942 год, 21%; 1943-й — 20%; 1944-й — 9%. Все остальные годы — ниже 7%. В 33-м — расширение системы лагерей, система не справилась со снабжением. В 42–43-м — резко понижены нормы питания на фоне общего тяжёлого продовольственного положения, оккупированы чернозёмные области. Даже на фронте хлебный паёк понизили на 100 граммов, вместо 800 стали выдавать 700. В тылу было ещё хуже, в лагерях — совсем скудно».

Но с 1944-го года кормёжка улучшилась. И в 1950–1953 годах смертность в лагерях составила 1% в год — значительно меньше естественного фона в обществе.

«То есть фактически условия существования заключённых приблизились к средним условиям советского человека на свободе, — говорит Назаренко. — В тюрьмах и колониях в эти же годы смертность упала до полупроцента, в особых лагерях — до 1,2%. Заключённые это отмечали. Есть мемуары людей, сидевших до и после войны: именно конец 40-х — начало 50-х — довольно хорошая кормёжка. Ситуация здесь значительно улучшилась. Поэтому всё сталинское время нельзя мазать одним миром».

Что касается сроков, то средняя численность заключённых в 1930–1953 годах — около 2 миллионов человек. При перестройке была подтасовка, когда заявляли о 5–7 миллионах — просто сложили вместе советских заключённых и немецких и японских военнопленных. Средний срок пребывания в местах заключения — 4 года. Ситуации, когда человек проводил 10–15 лет, были скорее исключением.

Назаренко подчёркивает:

«В нацистских лагерях уничтожения — Хелмно, Треблинка, Белжец, Майданек, Аушвиц — цель была уничтожение людей. Это была цель. Если человек жил какое-то время, он жил только для того, чтобы высосать из него последние силы и потом уничтожить».

Егор Яковлев добавляет:

«Александр Печерский смог возглавить восстание в Собиборе только потому, что ему и его товарищам оставили жизнь как представителям ценных специальностей. В других лагерях, как Маутхаузен, было «уничтожение трудом». Это не распространялось на всех — привилегированные заключённые (немцы-уголовники, социал-демократы, пошедшие на сотрудничество) были в лучшем положении. Но евреи, цыгане, славяне — на самом низком уровне, и к ним уничтожение трудом применялось».

Назаренко резюмирует:

«В советских лагерях ни о каком уничтожении трудом речи не было. Вообще о целенаправленном уничтожении никто не формулировал. Цель создания трудовых лагерей была перевоспитание — макаренковская идея: с помощью производительного труда, стимулируемого денежными выплатами, заключённые станут полезными членами общества. Потом возникло более циничное отношение — лагеря решали хозяйственные задачи. Начальников лагерей наказывали, если смертность превышала нормы. Выполнить план можно было только если заключённые оставались живы. Никакого плана уничтожения не было. В гитлеровских лагерях план уничтожения был».

Егор Яковлев приводит пример от философа Славоя Жижека со ссылкой на Н. Эплбаум: в день рождения Сталина в советских лагерях проводились торжественные мероприятия, заключённые славили вождя. В Аушвице в день рождения Гитлера ничего подобного от евреев не требовали. «Потому что, ну, какой смысл? — говорит Яковлев. — Их надо уничтожать. Хотя, как правильно говорит Жижик, было просто приказать — все бы славили Гитлера. Но это было не нужно, потому что к тем, кто там находился, не относились как к людям».

Назаренко соглашается:

«К советским заключённым относились как к членам общества. Тот же Беломорканал — зря либералы сделали из него чёрную витрину ГУЛАГа. Это была скорее светлая витрина. В ГУЛАГе были более мрачные страницы. Но Беломорканал — пример того, как можно было получить орден за хорошую работу, будучи заключённым, не только освободиться раньше срока. Более того, приняли решение, что стимулировать досрочным освобождением неправильно — лагерь теряет лучших работников. И возникла странная схема: человеку не срок сокращали, а вручали орден. Он досиживал срок, но получал награду».

Назаренко подводит итог:

«Легко вырвать внешне похожие реалии — пионеры и гитлерюгенд, те и другие маршировали под барабан, ходили с галстуками. Но это внешнее сходство. Пистолет в руках полицейского и бандита одинаковый, но направлен на разные вещи. Автомат в руках советского бойца и фашиста направлен на разные вещи. Так и лагерь — внешне похож, но направлен в разные стороны».

Судьба военнопленных: мифы и реальность

Егор Яковлев переходит к другой острой теме: судьба военнопленных, освобождённых и отправленных в ГУЛАГ. Назаренко сразу вводит периодизацию — три этапа отношения к военнопленным.

Первый этап — с начала войны до 1 октября 1944 года. За это время из гитлеровского плена освобождено всего 354 000 человек. Все они подлежали фильтрации. Из офицеров 36% отправлено в штрафные части, 3% арестовано. Из солдат и сержантов 6% отправлено в штрафбаты, 4% арестовано.

«То есть 40% офицеров и 10% солдат подверглись каким-то репрессиям, — говорит Назаренко. — Исходили из того, что офицер несёт большую ответственность. С них спрашивали строже. В эту цифру не включены люди, бежавшие в партизанские отряды или осевшие среди населения — их не учли».

Второй этап — с ноября 1944 года по май 1945 года. Фильтрация отменена. Воинским частям дано право освобождённых пленных, физически годных, немедленно включать в свой состав в тех же званиях, без проверки. Больных и раненых отправлять в госпитали общим порядком. После выздоровления они тоже без фильтрации возвращались на фронт или комиссовались.

«Сколько в этот момент освобождено — мы не знаем, учёт не вёлся, — говорит Назаренко. — Были случаи, когда американские солдаты оказывались в Красной Армии. Есть подтверждённый случай американского парашютиста, попавшего в плен в Нормандии, освобождённого в Польше, повоевавшего пару месяцев в Красной Армии, раненого, награждённого орденом Красной Звезды и отправленного на родину. Он приезжал в Россию глубоким стариком, была фотовыставка».

Третий этап — после 9 мая 1945 года. Освобождено 1 539 475 военнослужащих и 2 660 013 гражданских лиц. Гражданских не трогаем. Военнослужащие снова проходили фильтрацию. Из них 13% арестовано. Поскольку штрафных частей уже не было, их передали НКВД для разбирательства.

«Отдельно мы не можем сказать, сколько из них осуждено, а сколько оправдано, — говорит Назаренко. — Учёт этих военнопленных органами НКВД отдельно не вёлся. Остальные: 18% отправлены к местам жительства (демобилизованы), 43% — в воинские части, 23% — в рабочие батальоны. В СССР была такая форма: вас могли призвать не в армию, а в рабочие батальоны — работать на заводах, в шахтах. Это не заключение, это форма военной службы, как стройбат. Таким образом, не больше 13% освобождённых после 9 мая могло быть отправлено в лагеря».

Назаренко делает оговорку: кадровые офицеры, которые хотели вернуться в армию, встречали более строгое отношение. Но, по его мнению, это связано не с репрессиями, а с кадровой политикой. После войны армия сократилась в пять раз. Возникла конкуренция за право остаться на командных постах. Отбирали тех, кто имел ценный боевой опыт последнего периода войны. Человек, провоевавший месяц в 41-м и сидевший четыре года в плену, имел гораздо меньше опыта, чем офицер, воевавший последний год. Неохотно возвращали на лётную работу лётчиков, побывавших в плену — из-за риска перелёта.

«Я бы не назвал это репрессиями. Это кадровая политика».

Назаренко упоминает, что фильтрационные пункты назывались запасными полками. Иногда использовались бывшие немецкие концлагеря, и человек, освобождённый из одного лагеря, попадал в такой же оборудованный лагерь, но с табличкой «156-й запасной полк». Там была охрана, фильтрация, иногда длившаяся до года. Но этот срок засчитывался в выслугу лет, в прохождение службы. В документах писали «пребывание в запасных частях», слово «фильтрация» не упоминалось, чтобы не клеймить человека.

«Но как было иначе? — задаёт риторический вопрос Назаренко. — Надо было искать тех, кто служил охранниками в гитлеровских лагерях, выдавал пленных, совершал преступления. Отказаться от поиска было невозможно».

Егор Яковлев подтверждает: в архиве ФСБ по Санкт-Петербургу и Ленинградской области лежат огромные дела людей, которые прошли фильтрацию, но были арестованы спустя годы, потому что их опознали. Он приводит случай: человек был карателем, охранником в лагере военнопленных. После освобождения поступил в Красную Армию, воевал, получил медаль «За отвагу», служил в СМЕРШе переводчиком, пользовался уважением — пока его не узнали партизаны. Такие люди мимикрировали под советских граждан вплоть до 80-х годов.

«Их было очень много, десятки тысяч, а то и сотни, — говорит Яковлев. — Под оккупацией было около 60 миллионов человек. Понятно, что сотни тысяч взаимодействовали с оккупационной администрацией в жёстких формах — не просто готовили обед, а были осведомителями, участвовали в реквизициях, расстрелах, пытках, конвоировании. Это породило недоверие, в том числе к военнопленным. Оно было довольно долгим и проявлялось неофициально — в неприёме на работу, отсутствии допусков к секретам».

Назаренко добавляет статистику по генералам. В плену оказалось 80 советских генералов. Пятеро бежали, 23 погибли, 12 перешли на сторону противника. Вернулось 57, в том числе 12 изменников (принудительно). Из 45 генералов, не совершивших измены, на службу возвращены 26. Остальные 19 не были возвращены. Были трагические случаи: генерал, освобождённый из плена, сидел 5 лет в советском заключении и был расстрелян в 1950-м. Но были и 26 генералов, восстановленных в правах, работавших в военно-учебных заведениях.

«Отношение в массе не было основано на презумпции абсолютной виновности», — говорит Назаренко.

Яковлев напоминает: при Хрущёве вышло постановление о недопустимости огульного подозрения к бывшим военнопленным. Огромное влияние произвёл рассказ Шолохова «Судьба человека» — в художественной литературе он первым показал человека, сохранившего честь в плену. Потом был фильм «Бессмертный гарнизон» про Брестскую крепость (прототип — Пётр Гаврилов), «Чистое небо», экранизация «Судьбы человека». Это конец 50-х — рубеж 50–60-х, когда тяжёлая моральная ситуация была разрешена в пользу людей, сохранивших честь.

Назаренко подводит итог

«Мы не будем говорить, что всё было правильно и всех виноватых осудили. Но и изображать всех невинными жертвами нельзя. Я бы призвал к научному подходу, к конкретному исследованию каждого случая. Если хотите уверенно утверждать, что человек был виноват или невиновен, — изучайте дальше».

Он говорит о том, что историк отвечает на вопросы, которые ставит общество.

«Сейчас в нашем обществе снова наметился поворот к более суровому взгляду на жизнь, — замечает он. — В условиях, когда дыхание войны вокруг нас, разного рода ротозейство может привести к тяжёлым последствиям. И мы лучше понимаем людей 1930-х годов, которым война дышала в затылок. И которые, может быть, перегибали палку в сторону более масштабных репрессий, чем желательно в идеальном мире».

Егор Яковлев кивает:

«Где-то так».

И в этом коротком «где-то так» — всё. И горечь от осознания масштаба трагедии, и уважение к сложности исторического выбора, и понимание того, что простых ответов нет, а наука только начинает свой путь в изучении этого чудовищно сложного периода.

Еще по теме

Что будем искать? Например,Новости

Используя сайт, вы соглашаетесь с политикой конфиденциальности и обработки персональных данных пользователей.